Рассказы батюшек читать онлайн. Где крест, батюшка? Восточный гуру и колбаса


."ПОМОГИ МНЕ, СВЯТОЙ ЧЕЛОВЕК!"


Священников, служащих в храмах, особенно настоятелей, у нас принято называть "ангелами". Это нормальное явление, тем более, что для этого есть основания в Священном Писании. А нашему храму повезло: у нас не один положенный по штату "ангел" в моем лице, а целых два. И вторым ангелом мы считаем нашу старосту Нину.
Помните этот смешной фильм про приключения Шурика и хулигана Феди? Как в конце фильма Федя на все предложения потрудится, выходит в перед и кричит: "Я!" Вот это про нашу Нину. Нужно в храме подежурить - "Я!" Посидеть у постели больного после операции - "Я!" Помочь организовать похороны одинокого старичка и множество других побочных ситуаций - это постоянное и неизменное - "Я!"
Человеку уже под шестьдесят, а она не признает выходных, ей не нужна зарплата.Как-то к нам с Волги приехали двое рубщиков, они у нас церковный дом рубили. Здоровые такие мужики, степенные, окают. Слышу кричат испуганно: "Батюшка! Ты смотри куда Нина забралась" А она на одном из малых куполов, это "всего-то" метров 17, работу у жестянщиков принимает.
А ведь когда-то и мыслей у нее о Боге не было. Всегда была активисткой, членом профкома, солисткой самодеятельного хора. И так до тех пор, пока Господь однажды не посетил тяжелейшей болезнью. Когда человек слышит о таком страшном диагнозе, он воспринимает его как приговор. Нина рассказывала, что хирург размечая операционное поле, произнес: "Жалко такую грудь резать, но по другому нельзя" Вспоминает дни послеоперационной терапии - очень тяжело было. Однажды подняла голову с подушки, а все волосы на ней и остались. Лежит вся в слезах, надежды никакой. В этот самый момент заходит заведующая отделением к ним в палату и говорит: "Девочки поверьте моему опыту, если хотите жить, идите в церковь. молитесь, просите Бога. За жизнь бороться нужно"
Из всех, кто тогда лежал с Ниной в палате, она одна единственная услышала слова врача и пошла в храм. Кто-то стал нетрадиционными методами лечится, кто-то по экстрасенсам и колдунам поехал.....


-- "Я тогда пришла в наш кафедральный собор, - рассказывает Нина - а никого не знаю,ни одного святого. Смотрю на фрески. Кому молится? Как? Ни одна молитва на ум не приходит. Похожу к иконе, а на ней изображен пустынник. Теперь-то я Иоанна Крестителя ни с кем не перепутаю. А тогда увидела, что уж больно истощенный у него вид, ноги совсем тонкие. И говорю ему: "Святой человек, у тебя такие тоненькие ножки, ты, наверное, настоящий святой, помолись обо мне, я жить хочу.Только сейчас понимать стала, что такое жизнь и как она мне еще нужна. Оглянулась на прожитое, а вспомнить нечего. Я теперь по другому жить буду. Обещаю тебе. Помоги мне святой человек" Эта молитва безхитростная, но такая, какой можно молится только в самые тяжелые минуты своей жизни, захватила ее. Женщина полностью растворилась в ней.. Помнит, что от долгого стояния стали жать туфли. тогда она их скинула и стояла на железных плитах босиком, не чувствуя холода.
Вдруг слышит:
- Владыка, благословите попросить ее уйти?
Только тогда, придя в себя, огляделась вокруг глазами полными слез. Она и не заметила, как началась и уже довольно долго идет служба, что Владыка стоит практически рядом с ней, а священники окружают ее. Святитель ответил:
- Не трогайте ее, видите человек молится, а мы ради этого сюда и приходим.

Чуть ли не в первый же день по возвращении из больницы домой Нина пришла к нам в храм. тогда он был еще совершенно другим Только недавно срубили березки с крыши и закрыли деревянными заплатками проломанные полы Она подошла к Распятию, встала перед Ним на колени и сказала: "Господи, я не выйду отсюда, только оставь мне жизнь. Я обещаю Тебе, что буду служить Тебе до конца" И буквально месяца через три Нину, еще совсем больного человека, выбрали старостой.
Трудно восстанавливать храм, особенно если он стоит в селе. Трудно ходить по кабинетам и постоянно просить помощи. А когда ты еще сам продолжаешь проходить химиотерапию, то тяжело втройне. Рассказывает Нина, что пришла в одно строительное управление, просит знакомого мастера:
- Гена, помоги. Батюшка служит, а с потолка осколки кирпича чуть ли не в чашу падают. Отштукатурьте нам хотя бы алтарь, чтобы служить можно было. Деньги будем собирать со служб и постепенно расплатимся.
- Отказал ей мастер, хоть и хороший знакомый.
- Нина, у меня заказчики серьезные, большие деньги платят, не буду я за копейки по мелочам людей распылять.
Прошло месяцев семь. Поехала она в область к своему врачу. Идет по коридору - смотрит мужчина, лицо вроде знакомое, только очень уж изможденное болезнью Подошла к нему - Гена!
- Дорогой ты мой, что ты здесь делаешь?
Обнялись, поплакали вместе.



- Нина, я все тебя вспоминаю, как ты ко мне пришла. А я, дурак, отказался. Эх, была бы возможность повернуть время назад, поверишь, сам бы своими руками все в храме сделал, никому бы не доверил.
Вот только за эти слова мы его поминаем, за это покаяние в конце жизни. Помните, как у Иоанна Златоуста на Пасху: " Бог и намерения целует"
Порой болезнь приходит внезапно, и совсем не обязательно, что она посылается в наказание. Нет, это может быть и предложением остановиться в потоке суеты и задуматься о вечном. Болезнь заставляет человека осознать, что он смертен и ему, возможно, недолго осталось. Что в последние месяцы или годы жизни нужно постараться успеть самое главное, ради чего при шел в этот мир. И тогда кто-то обретает веру, и спешит в храм, а кто-то, увы, бросается во все тяжкие.
Удивительные истории порой случаются с людьми, которых присылают к нам на работу. Как-то трудилась у нас бригада каменщиков. Среди них был один пожилой рабочий, звали его Виктор. Когда они уже заканчивали кладку, он неожиданно отказался от денег. Мне об этом мастер сказал: так мол итак. отказывается человек от заработанного. Я с ним тогда разговаривал, не стесняйтесь, мол, возьмите, всякий труд должен быть оплачен. А он: не возьму и точка.
Через полгода у Виктора прихватило сердечко, и он скоропостижно скончался. Наша староста,хорошо зная покойного,не могла вспомнить ничего такого из жизни, что можно было бы на весах высшего правосудия положить в чашу добрых дел. И вот привел же Господь человека незадолго до кончины потрудиться в храме и подвигнул его на поступок - пожертвовать ради Христа зарплатой. В чем застану в том и сужу. Обязал нас Виктор молится о нем, вот такой "хитрец"


Работали у нас двое плиточников, настоящие профессионалы, мужчина и женщина, оба средних лет. И вот месяца через три, как закончили полы. подходит ко мне в храме женщина. глаза полны слез. Смотрю - это Галина, та самая плиточница. Ей поставили страшный диагноз и она пришла к нам, хотя и еще не знала чем мы можем ей помочь. Случилось бы это раньше, она не стала бы искать поддержки в храме, но ей было дано целый месяц работать в церкви, общаться с верующими и со священником. Ее боль, как свою собственную, приняли десятки людей, ее поддержали, успокоили



. Человек впервые пришел на исповедь. Стал молится и причащаться. Став на грани между жизнью и смертью, Галина понимала, что может уйти в ближайшие месяцы, но перестала бояться смерти, потому, что обрела веру. И вера вывела ее из отчаяния, помогла начать бороться за жизнь.
Вспоминаю, как ее привозили к нам в храм после очередной химиотерапии. Сама она идти не могла, ее всегда кто-нибудь вел. Всякий раз она причащалась и, буквально, на наших глазах, в нее вновь вливалась жизнь. Мы молились о ней почти год, каждый из нас, и каждый день. На пасхальной неделе увидели ее радостной и полной сил: "Думаю выходить на работу, хватит болеть" Вы себе представить не можете, какой это был для нас для всех пасхальный подарок!
Мне известно немало случаев, когда человек исцелялся от самых страшных болезней через одно единственное лекарство - через веру, которая вселяет надежду.
Иногда приглашая меня к неизлечимо больному, родные предупреждают: " Батюшка, он умирает, только, ради Бога, ничего ему не говорите. Мы не хотим его травмировать" Всякий раз, когда я слышу эти слова, все внутри меня начинает протестовать. А зачем тогда меня приглашать? Как можно человека не предупредить, что ему остались последние месяцы или даже недели жизни? Какое мы имеем право молчать? Ведь он должен подвести итог и принять решение. И если человек все еще не знает Бога, то надо помочь ему определится, со Христом или в одиночку он уйдет в вечность. Иначе страдания его теряют смысл и сама жизнь превращается в бессмыслицу.
Нина на днях рассказывала. Каждый год она ездит в область к своему врачу, к той самой, которая когда-то подсказала ей дорогу в храм. Назначенный день приема Нина уже пропустила, а все не ехала. Закрутилась.
-Приезжаю, - говорит - позже почти на месяц, захожу в кабинет. Увидала меня врач, соскочила со стула, подбежала ко мне, обняла и заплакала от радости. И шлепает меня ладошкой по спине, не сильно так, как ребенка: "Что же ты так долго не приезжала? Я уж все передумала. Ведь из всех, кто тогда с тобой в палате лежал, уже давно ни кого нет. Ты единственная и осталась"
.
Священник Александр Дьяченко.
.
............................................

У психиатрии непростые отношения с религией. С одной стороны, психиатрии как дисциплине научной пристало на веру ничего не принимать, посему откровения пророков рассматриваются лишь как материал для ознакомления и с целью повышения общеобразовательного уровня. Относительно самих пророков и мессий выдвинуто немало предположений, особенно по части психопатологии. С другой стороны, предмет, являющийся объектом внимания психиатров, сам не поддается измерению и не может быть представлен к столь же тщательному осмотру и анатомированию, что и бренное человеческое тело. Посему на многие вопросы ответ «бог его знает» остается преобладающим.

Сейчас между психиатрией и РПЦ установилось некое подобие негласного перемирия. Психиатры не щурятся пристально на заявления пациентов о том, что они блюдут пост и ходят на литургии, а священники убеждают прихожан из числа наших больных, что Господь одобряет не только горячую, от сердца, молитву, но и регулярный, от участкового психиатра, прием лекарств. Более того, у нас при дневном стационаре открыт храм Святого Пантелеймона.

Мне приходилось общаться с разными священниками, одного даже довелось лечить. Более же всего запомнилась мне беседа с одним батюшкой. Весь облик этого священника можно охарактеризовать словом «породистый»: батюшка высокий, статный, плотно сбитый, крест отклоняется от вертикали на должный солидный градус, борода лопатой, густющая, но главное - взгляд. Такой добрый-добрый. И с лукавой искоркой. И бас. Таким не то что бокалы, чугунки крошить можно! И степенные, экономные движения. Перекрестил - что душу заштопал. Не идет - шествует. Сразу видно, божий человек. Такому на исповеди и не захочешь, а поведаешь, с кем, когда и сколько раз, не считая размеров взятки, данной-взятой намедни.

В нашем разговоре речь зашла о том, какова, с точки зрения церкви вообще и батюшки в частности, причина психических расстройств.

Ну, сын мой, с неврастенией все более-менее понятно. Сие страдание суть наказание души за грех гордыни. Не оценил человек истинного запаса своих душевных сил, возомнил о себе больше, нежели чем на самом деле из себя представляет - вот и растратил лишнего. Вот тебе и страдания, и душа комком за грудиной сжалась, и члены затряслись, и сердечко бьется трепетно, да и от любого звука-блика вздрагивает аки заяц под кустом.

А, положим, обсессивно-фобические явления?

Это, чадо мое, есть одержимость. Демонические мысли.

Брови святого отца чуть сдвинулись, и я почувствовал легкий дискомфорт. На месте демонических мыслей я бы поспешил убраться подальше в геенну огненную, подалее от карающей пудовой десницы.

А истерический невроз, батюшка?

Истерический невроз, равно как и кликушество, суть необузданный разгул страстей низменных, распущенность и отсутствие внутренней сокровенной строгости к себе. Ох, и беда с такими прихожанками! От иной не знаешь, чего и ожидать - то ли лоб расшибет, молитву творя, то ли под рясу к тебе полезет - мол, проникся ли отче ея срамною красотищей, тьфу ты, Господи, прости!

А с ипохондриками что? Что по этому поводу думает святая церковь?

Церковь, сын мой, знает. Это вы, люди светские, думаете, в том удел души вашей незрячей, чтобы к истине на ощупь брести, аки котята слепые, несмышленые. Ипохондрия сиречь сотворение кумира из своего драгоценного здоровья. Помнишь, чадо, слова о том, что тело - храм? Так вот, храм-то храм, но только лишь как хоромы для души, не более. А до кого-то не дошло слово Божье; ну да что ж поделаешь, видать, пока Господь мудростью одаривал, эти охламоны в своей хоромине евроремонт делали. Или унитаз импортный ставили.

Отче, мы с вами все о неврозах толковали. А психозы - это что? С бредом, галлюцинациями…

А вот это, сын мой, от лукавого. С этим биться и нам, и вам. Нам - молитвой и постом, вам - галоперидолом.

То есть одной лишь молитвой - никак? - решил я подначить батюшку. Он взглянул на меня очень терпеливо и понимающе - дескать, иной бы огреб и за меньшее, да что с тебя, материалиста диалектического, возьмешь, окромя анализа кала на гельминты…

Чадо, вот ежели б Богу было угодно чудеса творить направо и налево, да на оленях разъезжать, да каждому подарочек под елку ховать - он бы так и делал. Да только мудрость его превелика, и чует Спаситель - зело велика в народе страсть к халяве. Дай вам поблажку, вы не то что Бога, вы как ходить и хлеб насущный добывать разучитесь, а будете только милостей клянчить да адвокатам жаловаться - мол, тут не по списку благодать снизошла да там вовремя елей с манной небесной недопоставили. Дудки! Только потом и кровью, трудом ежедневным да благодарностью превеликой за хлеб насущный. Аминь.

Я даже перекрестился, чем заслужил степенный наклон головы и одобряющий взгляд. Батюшка ушел, оставив в душе невольное восхищение и белую зависть: бывают же люди!

Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви ИС Р15-501-0056

© ООО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015

* * *

Какая там «тихая пристань»! Здесь может быть только человек-творец, возжелавший внутри себя найти нетленную первооснову. Здесь «невидимая брань» и воинское дело духовного подвига.

Ф. Уделов. Монастырь и мир

Я не знаю, у кого из святых отцов архимандрит Зинон взял эти наставления в поучение одному из слишком беспечных, не по-монастырски вольнолюбивых послушников, но берегу писанный в подчеркнуто старой орфографии листок, чтобы, переступая порог монастыря, не нести туда «уличных» страстей. За этими стенами властвуют не наши честолюбивые кодексы и не наши бодрые добродетели.

«Монах есть тот, кто, будучи облечен в вещественное и бренное тело, подражает жизни и состоянию бесплотных».

«Монах есть всегдашнее понуждение естества и неослабное хранение чувств».

«Монах есть тот, кто, скорбя и болезнуя душою, всегда памятует и размышляет о смерти и во сне, и в бдении».

Даже и не ведая этих правил, мы переступаем порог монастыря с необъяснимым смятением и, несмотря на все бесстыдство многолетней атеистической пропаганды, особенно ожесточенной к монастырям, до первого живого столкновения с монашеской обителью чувствуем требовательную, укоряющую нас инакость этого быта, его нездешнюю строгость.

Казалось, мы уже навсегда отторжены от этого мира. Можно было читать Лескова или Достоевского (монастырские главы «Карамазовых» или «Бесов»), чеховского «Архиерея» или толстовского «Отца Сергия», но для недавнего советского слуха это была только «литература», только бесконечное прошедшее вроде крепостного права. И даже если вспомнить первые впечатления от посещения монастыря людьми моего поколения, вернувшимися в Церковь уже после тысячелетия Крещения Руси, то и они еще не один месяц будут тревожно неуверенными и волнующими, как выпадение из времени. Думаю, что это чувство смятения и неуверенности немногим отличается у новичков и сейчас. Разве что позднее, спустя годы, когда подлинно войдешь в Церковь не созерцателем, а исподволь опамятовавшимся и постепенно окрепшим православным (слава Богу, не потерявшим родовой памяти), начнешь почаще бывать в монастыре, входить в порядок его долгих служб, то так же понемногу, как бы само собой догадаешься, что настоящее-то время во всей полноте, во всей духовной выси этого понятия ощущается именно здесь. Здесь ты современник не суетному дню, а всем, кто стоял тут до тебя и будет стоять после, что сразу придает душе силы, а уму света.

И тут же словно сами собой начнут сходиться живые, необходимые книги, которые, кажется, только и ждали твоего духовного поспевания. А когда прозревает нация, то они приходят не к одному тебе, а и в общую современную культуру. И теперь уже не в одних монастырях можно прочесть и зайцевские воспоминания об Афоне и Валааме, и дивные, не знающие ни подобия в нашей литературе, ни продолжения книги И. Шмелева – его «Богомолье», его «Лето Господне», его «Старый Валаам». А там, глядишь, дойдет дело до книги Константина Леонтьева об оптинских днях Климента (Зедергольма) и до бесхитростной, чудно сердечной книги Сергея Нилуса «На берегу Божьей реки», где Оптина предстанет во всей полноте внешне бедного, но духовно неисчерпаемого быта. Все, кто читал их, помнят святой воздух их доброты, их чистую ясность, их благоговение.

Ожесточенные, приученные коварством государства всякое слово принимать с осторожностью, а всякого ближнего только как товарища по работе, общественного союзника или противника, забывшие старинные русские обращения к незнакомым людям «матушка», «брат», «сестрица», мы еще долго стыдимся братской любви этих книг, их молитвенной, порою умиленной речи. И нет-нет еще покажется, что герои тех же шмелевских книг простоваты и будто даже оторваны от настоящей-то жизни, что-де и за польза в этих безусловных, не спрашивающих послушаниях? А между тем эти «немудрые» послушники собрали духовную Россию, и я не удержусь, чтобы не процитировать страницу из шмелевского «Старого Валаама», где он спустя годы узна́ет, как два мимолетных его монастырских знакомых были отправлены потом на послушание в Уссурийский край и основали там не только крепкую обитель, но и хорошее издательство, чьи святые книги и до родного Валаама доходили: «Крестьянские парни русские, пошли они с Валаама в далекий и дикий край и понесли Свет Христов. Сколько тягот и лишений приняли, жизни свои отдали Свету, стали историческими русскими подвижниками, продолжателями дела Святителей российских. И в этих подвигах и страданиях сохранили святое, среди мерзости духовного опустошения, какой же пример и сдержка для окружающих, ободрение и упование для алчущих и жаждущих Правды. Такими жива и будет жива Россия».

Она и впредь будет такими людьми жива. Сколько монахов сегодня несут послушание по дальним псковским приходам в стороне от дорог, неустанно трудясь, чтобы сохранить эти приходы в обезлюдевших селах и уберечь храм как последнюю опору, чтобы земля не осиротела совсем. Порою одних хозяйственных забот на их плечах больше, чем священнических, и к Богу-то они поневоле, как шутил печерский старец архимандрит Иоанн Крестьянкин, «одним крылышком, но зато каждым перышком». И это они поднимают Вознесенский монастырь в Великих Луках, и Крыпецкий монастырь под Псковом, начиная опять с пустого и хорошо если не обесчещенного места, уповая только на неутомимые руки и молитву.

Да и в самой обители труда всегда не меньше, и он не легче. И я не о физической работе говорю, хотя и она, для монастырской кухни например, всегда начинается до света, когда келарь возжигает свечу у негасимой лампады над ракой основателя и несет огонь, чтобы разжечь печь для хлебов и просфор и тем подхватить послушание предшествующих столетий как одно, не подвластное времени дело, как одной Церкви понятное время «во веки веков» – словно та же просфора, один «хлеб Христов» ложился перед первым настоятелем и нынче служащим священником. А там скоро затеется работа на конюшне, в кузнице, в гараже, в мастерских. Но главным-то все-таки будет труд молитвы. Евангелие нас всех предупреждает, что «Царствие Небесное нудится» (Мф. 11: 12), достигается непрестанным усилием, не дающим расслабиться трудом, но мы умеем пропустить это мимо ушей, слишком прямолинейно поняв слова Спасителя «Бремя Мое легко есть» (Мф. 11: 30), – а оно «легко» до креста на Голгофе; и монах помнит это за себя и за нас постоянно вместе с мыслью о смерти.

И всюду – при всей тяжести послушания, в коровнике, в лазарете, в кузнице – это труд благодатный, неуловимо отличный от работы в миру. В молитве ли разгадка (а с нее начинается всякое монастырское послушание), в постоянном ли предстоянии перед Богом, но тут каждое занятие чисто и важно душе, словно труду возвращается первоначальная святость, и всякое дело незазорно, и все равны перед Божьим порядком мира.

…Но это я уж с «середины» начинаю. Словно книжка уже написана и не хватает одного вступления, а между тем дорога этого текста была долгой. Не было никакой книжки, а была сначала просто жизнь. Дневник же завелся даже как будто просто исподволь, словно сам собой родился (никак не найду его отчетливого начала), только когда судьба свела меня с иеромонахом, игуменом, а там и архимандритом отцом Зиноном, его мыслью, его непрестанным напряжением, которое, очевидно, происходило от самой его «профессии», его небесного дара иконописца. Не зря Евгений Трубецкой звал икону «умозрением в красках». Образ – это молитва и мирознание, богословие и философия, литургия и искусство в непрестанном взаимопроникновении. Конечно, мне все было ново и мало было услышать. Хотелось записать, удержать, обдумать. А потом уже бежать к друзьям и духовным детям отца Зинона, скорее усадить их за стол: «Послушайте! Батюшка сказал…» И думать вместе и радоваться, что он меж нами, и вместе с ними расти душой.

Пожалуй, больше для них и писал – для Валерия Ивановича Ледина, который одно время был старостой Троицкого собора (в пору, когда отец Зинон писал там Серафимовский иконостас) и в доме которого мы и виделись с отцом Зиноном. А уж потом мы часто виделись и говорили с отцом Зиноном и в самом этом Серафимовском храме, где в конце дня служили вечерню, или в звоннице собора, где отец Зинон во время этой псковской работы и жил. Позднее Валерий Иванович стал монахом Иоанном. Писал я свой дневник и для музейщицы Ираиды Городецкой, которая тоже через несколько лет станет монахиней. Они уходили за отцом Зиноном, с годами постигая через него полноту и красоту Церкви. Теперь их обоих давно нет на белом свете. Писал для поэта Артемия Тасалова, архитектора Сергея Михайлова, для Михаила Ивановича Семенова и Саввы Васильича Ямщикова.

Мне было трудно носить это счастье слышания и понимания каждый день нового мира одному. Тем более время-то – вспомните-ка! Только-только Россия отпраздновала тысячелетие Крещения, прожив семьдесят лет в «одичании умственной совести», как звал это состояние отец Георгий Флоровский. И сама-то Церковь только приходила в себя. До книжного моря в храмах было еще далеко. Это сейчас зайди в церковную лавку – и растеряешься: тысячи книг предлагают тысячу способов спасения – прочти и прямиком в Царствие Небесное! А тогда еще опытом надо было брать, вглядыванием и вслушиванием. Да и монастырь ведь! Приходской опыт тут помогает мало.

Ну и, конечно, прежде всего само явление! Кто знал и знает отца Зинона, тем ничего объяснять не надо. А кто не знал, надеюсь, даже и по моим захлебывающимся записям увидит, отчего я был нетерпелив в своих заметках.

Этим записям с первой страницы уже двадцать пять лет. И я и правда думать не думал об их публикации. А вот теперь, когда моя жизнь даже не идет, а летит к закату, вдруг вижу, что это уже как будто и не частная, не только моя и моих друзей история, а просто история нашего общего мечущегося тогда русского самосознания на пороге возрождения Церкви. И история живая, потому что писана не отвлеченным умом, а живым переживанием. Кипящие в ней вопросы сегодня в большинстве загнаны внутрь, но так и не разрешены. Ну, значит, не грех повторить их снова.

На минуту смутишься: не сор ли это из избы? Не вода ли на мельницу злых умов, которые ждут не дождутся повода к иронии, а то и к ученому сопротивлению. А только отразившиеся тут споры – свидетельство не сомнения и тем более не разрушения, а отражение искреннего нетерпения молодой веры, для которой Новый Завет никогда не станет Ветхим, а Христос будет приходить с каждым новым человеческим сердцем все тем же вопрошателем, несущим не мир, но меч в каждое неравнодушное сознание. Ведь «Путь, Истина и Жизнь» – это не последовательные ступени обретения покоя, а всегда прежде всего Путь и только тогда Истина и Жизнь. А как успокоился, как показалось, что «нашел», так уж жди, что и вокруг все выцветет и помертвеет.

А самое тревожное, что монастырь-то – вот он! Знаменитый, на всю Россию известный. И «герои» в большинстве еще спасаются там и тем спасают и нас. Вначале думал переименовать и саму обитель, и «героев» – как-то безопаснее. Назову, скажем, «Где-то в России» и тем и «типичности» прибавлю, и себя загорожу от неизбежного церковного гнева. А оказалось, что литературой тут не возьмешь. Сразу ряженьем начинает отдавать, игрой. И все вроде то, да не то. Все мы видим мир по-своему, и каждый из «героев» скажет, что все было не так, и не узна́ет себя. Но мы ведь все с вами – только система зеркал, и нас столько, сколько людей нас видят. Все мы заложники чужого взгляда.

Это осколки моего зеркала, и что в нем отразилось, то отразилось в силу моего зрения и разумения. И это ведь не портреты насельников монастыря, отцов и владык и моих товарищей. Это в известной и даже в большей степени автопортрет моей души, моего понимания мира, моей веры и моего неверия. А история и состоит из миллионов «я», каждое из которых буквой ли, запятой, междустрочным пространством говорит свою часть мирового текста. С тем и войду в невозвратную воду давних монастырских лет. А первую запись возьму из «прежней жизни», когда еще и дневника не было, и не было в моей судьбе отца Зинона, а было первое настоящее удивление и первое переживание главного монастырского праздника. Я приехал тогда в гости к живущему на хуторе недалеко от монастыря прекрасному эстонскому художнику Николаю Ивановичу Кормашову, чтобы написать о нем. И раз уж дело было накануне Успения, то, конечно, сначала в монастырь.

До тысячелетия Крещения еще был целый год.

Изборские инструменталисты вооружают свои гитары (свет, усилители) на городской площади – удерживать молодежь. Как у нас в соседстве с Троицким собором перед Пасхой: непременно кинотеатр «Октябрь» работает до утра и норовит показать самое «заманчивое» – какую-нибудь «Королеву Шантеклера», «Анжелику – маркизу ангелов», а то и «Фантомаса» – остановить молодой поток, который потом все равно в собор милицейский кордон не пустит.

Вот и тут ставят музыкальную ловушку. А народ течет мимо – к монастырю. Я пришел как раз во время крестного хода, когда образ выходил из проема Никольских ворот к Михайловскому собору. Цепи мужчин сдерживали теснящуюся толпу. Уже горело много свечей. Образ установили на паперти между колонн, разделив монашеский и мирской хоры. Сотни свечей в ящиках все пополнялись, свечи текли по плечам к празднику. Там крепкий старик в застиранной рясе – не монашеского, а крестьянского ухватистого вида – брал их десятка по два и, сбив фитилями в одну сторону, обжигал, медленно поворачивая, оплавлял, чтобы потом фитили вспыхивали ровно и без труда, и, так приготовив, тушил и опять клал до срока в ящик. Дети толпились на ступенях и весело глядели вниз, где плыла река свечей в руках молящихся. Младенцы спали на руках и в колясках. Уставшие приседали кто где прямо на траву. Зажглись прожектора, и акафист пели уже при совершенной ночи.

Помазание, как обычно, повлекло народ к главному образу, но потом нетерпеливые разошлись к другим иконам в разных местах двора, приложились и были помазаны там. А у чудотворного Успенского всё шли и шли по тесному переходу взявшихся за руки монахов и прихожан и крепкие, и хворые. Отец почти на себе тащил скрюченного полиомиелитного сына, чтобы тот мог приложиться, и потом так же обратно нес на себе, и лицо было спокойно, привычно к муке и беде. Одержимая баба высоко и не людским каким-то голосом звала Зину, потом кричала невнятно. Ее успокаивали и отводили от образа. Шествию не было конца. И кто-то уже устраивался в поредевшем дворе ночевать прямо на травяном (цветы разобрали верующие) пути Богородицы. Я поставил остаток свечи к другим, пылавшим на ограде Никольской церкви, и спустился на «кровавый путь». Там над Николой в Богородичном ряду тоже пылали сотни свечей, и бабушка, глядевшая за ними, все спрашивала: «Ну где фотограф-то? Обещал снять меня, я готовая». Из тьмы проем был светел и тепел, по-домашнему уютен и праздничен. Расходились уже под звездами, весело, в чаянии завтрашнего дня.

Чуть сеется мелкий дождь, но служба у образа (теперь он стоит рядом с собором, внизу) продолжается непрерывно. В Михайловском соборе ждут владыку. Я пробиваюсь поближе и тоже жду, волнуясь. Наконец ровно в десять двери отворяются, и он, в митрополичьем плаще и скуфье, выходит под гром хора «Исполла эти, деспота!». После благословения начинается чудо облачения – вон с себя дорожное платье до белой светящейся, текущей до пят рубахи, и все вновь: изящество, сила, покойная красота, значительность обряда, где всему – поручам, поясу, епитрахили, набедреннику, митре, даже, кажется, большому гребню – возвращается первоначальная иерархическая и метафизическая значительность. Молодые иподьяконы легки и бесшумны, движения владыки безупречны, хор высоко и сильно именует символы, молитвословные знаки каждого предмета. Владыка служит опрятно, ценя музыку жеста и голоса, текста и смысла, а наместник архимандрит Гавриил – тот грубо и просто, как командует носильщиками на вокзале, зато отец Иоанн Крестьянкин даже, кажется, и не служит, а живет готовно-весело, с сердечной деревенской любящей простотой.

Я выхожу во двор. Богородица возвращается к Успенскому собору. Дорожка опять свежа и убрана цветами, и народ почтительно стоит по сторонам, но, когда икону берут на плечи и она поворачивается лицом к пути, люди не выдерживают и кидаются на дорожку, чтобы подойти под образ. Девушки, готовившие путь, мечутся и просят сойти («Это не для вас, это – для Богородицы»), но их уже никто не слышит. Теперь это первое – подойти под образ. Я встаю вместе со старушками (монах впереди командует: «По четыре, по четыре в ряд!») и с неясной тревогой гляжу, как образ медленно плывет на меня. Мужикам тяжело, толпа теснит их и сбоку и спереди, тем более что каждый, подходя под образ, норовит поднятой рукой коснуться стекла, как ризы Богородицы, и тем тормозит ход. Тесно, глухо, тревожно внутри. Я тоже касаюсь стекла и думаю о Викторе Петровиче и Марии Астафьевых (оба болеют): «Помоги, Пресвятая Владычица». Образ проходит и останавливается у кованой иконы Корнилия. Скоро выходят из собора духовенство и молящиеся и тоже идут к образу, чтобы потом уже двинуться к Успенской церкви, где служба продолжается. Опять акафист, и колокола гремят весело, слаженно, все сразу, покрывая пение хора во всю службу, опять внятно и нежно, как молитвенное восклицание «Вот я, Господи!», заливают монастырь, свечи потрескивают от мелкого дождливого сева.

А это уже после празднования тысячелетия Крещения.

Остановился в келье игумена Зинона. Потом ладили чай в его серебряном чудном самоваре, какого и у Семена Гейченко нет. Отец Зинон показывал свои келейные иконы, выхваченные у наместника Гавриила с грузовика, – «в дрова отправляли». Среди них иконы XVI–XVII веков, замечательный походный алтарь-складень, «Неопалимая Купина», деисусный «Златоуст и Василий Великий».

– Гавриил вообще человек для жития: клубнику запретил пропалывать, чтобы братия в грядки не ходила, траву тут не косил, и все пошло дичать, яблони подреза́л в цвету, и вот – ни одного яблочка. Колера при ремонтах все сам составлял. Поглядите вон: синий, оранжевый, желтый – все бьют по глазам! Деревьев поубирал тьму, и вот эти у колодца были обречены – не успел. А камень покрашен зеленым, чтобы паломники не кололи на молитвенную память, – сразу будет заметно, и можно обличить. Говорят, тут первые насельники молились.

Вышла было луна, высыпали звезды, проплыл спутник, но скоро потянул сильный ветер, и все затмилось. В братском корпусе идет спевка хора, перекрывающая ветер. Лист, на мгновение притворившись живым, метнется по дорожке, увлекая взгляд, но, только его увидишь, он опять недвижим (последние забавы осеннего ветра).

Проспал раннюю обедню в Успенском храме, да и отец Зинон не советует: бесноватые помолиться не дадут. Пошли с ним в Никольский храм, а там к соседнему Корнилию и в Покровскую церковь… Тут всё еще в начале: варианты фресок пробуются прямо на стенах, тут и там лики воинов, святых, Архангелов – как наброски на полях или бессознательно начерченные рукой портреты на чистом листе, пока мысль занята другим, – проба пера.

Были и еще приезды, но пока еще больше глядел, и рука не тянулась к перу. А жалко – там проклевывался настоящий росток, и всё потом виделось бы вернее, но кто же из нас вдаль заглядывает? Живешь и живешь. Слава Богу, потом уже с тетрадью не расставался.

Приехал в Печоры в начале второго. Дверь в мастерскую закрыта. День разгулялся, солнце, ветер, весна. Пришел батюшка. Едва я устроился, явились славильщики и густо, как городовые на картинах Перова или Маковского, спели «Рождество» и «Дева днесь». Пока они кричали, батюшка торопливо перерывал стол, потом сунул по десятке в конверты и вынес с благословением. Потом я разбирал книги, привезенные Олесей Николаевой, – весь Шмеман, архимандрит Киприан, Николай Афанасьев, Константин Леонтьев. И пока я смотрел, по дому всё шли, говорили, спрашивали…

Скоро и вечер. Пели вечерню в келье с Алешей и Кликушей, потом сели за ужин «без утешения». А стоило отобедать – явилось и «утешение»: пришли отцы Анастасий (келарь) и Таврион (библиотекарь) с коньяком, шампанским, икрой и «царской селедкой» – форелью в банке. Рождество – как без «утешения»? Говорили о русском пьянстве (о чем же еще за коньяком-то?), писателях Шапошникове, Честнякове. Отец Таврион – костромич и в прошлом журналист, вот и разговор о писателях да костромских гениях.

Подъехал архитектор Александр Сёмочкин. Он будет строить на Святой горе храм Всех Печерских святых. Заспорили о Шмемане. Отец Таврион, как кажется, против шмемановских литургических правил и, улыбаясь, говорит, что вот живущий по Шмеману молодой костромской священник решил применить на практике его евхаристические требования (причащение за каждой литургией всех молящихся), но кончилось все общими ссорами, а сам батюшка как-то по дороге из храма домой пал и чуть не помер. Хорошо, его нашли чуть живого случайные бабушки и привезли на санках.

Отец Зинон:

– А не надо быть дураком и сразу кидаться в переделку, тем более с нашими бабушками.

Послушник Алеша, все время натыкаясь на что-нибудь интересное (а ему пока все интересно – от неожиданного образа, красивой книги, хоть закладки), восклицает:

– Ух ты! Батюшка, а мне дашь?

– Чего тебе? Чего тебе? Молчи! На, больше не проси! – сердито по виду, но внутренне нежно бормочет отец Зинон.

А Сашка Кликуша – тот все хочет быть умнее и расторопнее себя. И смеется, когда говорят простое: «Эх ты, как я не догадался?» – и, смеясь и радуясь, рассказывает о Кипре и Америке, где мальчиком жил с родителями при посольстве, а потом искал правду до двадцати одного года, был уже и наркоманом, и к буддистам ходил, а вот победила наша Церковь – такая открылась ему сила в обряде, даже в самом только виде кремлевских храмов («это тебе не баптистские пустяки, это – серьезно»). И вот четыре года в монастыре, помирил и повенчал уже почти разошедшихся родителей, которые снова обрели друг друга.

– Нет, батюшка, я не подвижник, чтобы спать шесть часов, я не приду на утреню, тем более потом мне на раннюю литургию идти. Нет, мне надо восемь часов спать, не меньше.

– Совсем с ума сошел. Куда тебе столько? Остальной ум заспишь. Не будет с тебя толку. Вставай давай, читай повечерие.

Горит лампада, давно ночь, звезды глядят в окно. Свет свечей колеблется на ликах Эммануила, Богородицы, Иоанна Богослова. Я шепчу Сёмочкину: «Как трудно, Господи!» И он понимает, о чем я: «Да, и мне тут так хорошо, никуда бы и не уезжал». Для таких дней и этого покоя живет человек. А потом как?

Сплю я на печке, проворочался до начала четвертого. Встаем. Батюшка как лег с другой стороны печи, так, кажется, и не поворотился ни разу:

– Как спали?

А что мне сказать? Полено под головой еще не по моим подвигам; скимни рыкающие, скнипы и песии мухи – вот и все видения.

– Ах ты, горе какое. Теперь и не уснете – у меня днем проходной двор.

Приходят Алеша, Саша – начинаем утреню до половины седьмого, и по окончании, видя, что мне уж и не уснуть, отец Зинон сыпет подарки – пластинку старообрядцев, крест Кирилла Шейкмана, дивный том «Искусство 1000-летия», лампаду, отлитую Георгием по древним образцам. К восьми приходит Олеся Николаева, и под их воркотню я все-таки на час задремал. Потом сидим с Олесей и Сашей Сёмочкиным. Она рассказывает о Париже, о смерти Даниэля, о приезде Синявского, о дикой тяжести московской жизни. Спрашивает у Сёмочкина: что делать, куда идти, на что надеяться?

Александр свое: что писал Горбачеву, что зеленая и с Богом земля дороже мертвой и с бесом. И тут же чертит программу: земля крестьянам, очищение природы, расселение из супергородов, народные центры вместо навязываемых американцами Диснейлендов. Бог знает отчего (не от слишком ли жесткого пересказа?) мне в идее мнятся русские художественные резервации сродни индейским: хочет добра, а выглядит странно.

Смотрю библиотеку игумена Тавриона. Он тоже склоняет меня от «беллетристики» к пересказу житий, к защите Печерской обители от обвинений в сотрудничестве с немцами:

– Ведь здесь в пещерах стоял наш передатчик, и отсюда работал разведчик, который еще жив, в Москве, и был тут недавно.

Читаю Константина Леонтьева «Отец Климент Зедергольм» и радуюсь, как там дивно о Хомякове: «Разговаривал он с безбожником или иноверцем, он был вполне православный, но начинал беседовать с православным, то как только тот два раза подряд сказал ему „да“, Хомякову уже становилось скучно и ему хотелось сказать: „Нет, нет, совсем не так“».

Какая русская черта! И что-то тут мелькает от батюшки.

…Оказывается, в великопостной молитве «Господи и Владыко живота моего» у греков следует: «дух праздности, любопытства, уныния не даждь ми» и т. д. У греков указывается на источник – любопытство, у нас предпочли указать на результат, говоря о «любоначалии и празднословии».

Отец Зинон:

– На самом деле в этой молитве еще больше разночтений. У старообрядцев в следованной псалтыри «дух праздности, небрежения, празднословия и сребролюбия отжени от меня», а не «не даждь мне», как у нас. Разве может Бог давать праздность и уныние? Я всегда читаю «отжени».

Вечером сидели за чаем с отцом Зиноном и Сёмочкиным. Было хорошо и особенно уютно под страшно разгулявшийся ветер.

Спал опять плохо и мало – все неловко, боюсь разбудить своей возней. Тем более батюшка сказал, что голова не варит, простужено горло, и он лучше сейчас приляжет, а встанет пораньше, но чтобы я не вставал, а слушал утреню «по немощи» лежа, раз вчера не спал. Я вздремнул и встал около двух, читал. В три встали на утреню. Алеша спит стоя и на кафизмах норовит привалиться на бочок, пока батюшка с гневом не оборачивается. На псалмах язык у Алеши заплетается, и он читает все тише, пока не говорит: «Тебе подобает пень Богу!» Батюшка, не поворачиваясь:

– Во-во, пень. Пень ты и есть. Спит он тут. Вот скажу благочинному, чтобы прислал пономаря, а ты спи – зачем ты мне такой нужен! Вот горе-то.

В начале седьмого они уходят служить литургию под батюшкино ворчание в Лазаревский храм. А я приваливаюсь на лежанку и забываю, что под головой полено, до девяти часов. Потом опять читаю Леонтьева (как он современен в препирательствах с отцом Климентом о католичестве, свободе веры, интеллигентности). Текст попал словно в развитие вчерашних вопросов рыжего помощника отца Зинона, Вадима, к батюшке о границах православия. И о том, можно ли причащаться у католиков и старообрядцев, и как быть с интеллигентностью. Поэтому я кричу из-за печи: «Ва-ди-им, вы слышите? Это про нас!» Вадим смеется: слышу, слышу.

– Всякая страсть подлежит искоренению, либо свободной волей здесь, либо мытарством – там. Бог никого наказывать не будет – сами пройдем должный путь. Это все прописи. Их скучно слышать. Даже священникам уже скучно читать Евангелие. Им тоже надобно что-нибудь «для чесания уха», как писалось в славянских книгах. А Истина все равно остается только в неисчерпаемой Книге, и она постигается терпением. А мы ищем йоги и буддизма, чтобы плоды были тотчас, мимо тяжелого естественного пути.

…Рублев – автор «Троицы» в том смысле, что он освободил пространство перед трапезой, чтобы всякий из нас мог становится собеседником Ангелов. Поэтому нет ни Сарры, ни Авраама, ни быта, а есть Откровение и беседа… Это было высокое богословское прозрение, а не художественное решение. Поэтому он мог подписать икону.

…Небосвод медленно идет по кругу. С вечера стоявшее в кроне дуба созвездие Медведицы утром ушло к оврагу, и в кроне поселилась Северная Корона. Луна заметно прибавилась, и батюшка в который раз вспомнил, что надо бы слазить на чердак за телескопом. Когда звонят к вечерне, первая звезда дрожит от звона и сама звенит чисто и ясно.

– К XX веку икона почти умерла. Воцарился академик Фартусов с его мертвыми прорисями. Когда забывает себя вера, забывает себя и икона, и даже зорким умам византийская школа уже кажется дикой и варварской. Ложная красота вытесняет живую аскетику. Греки окружали икону на службе и славили и величали ее без нашей нынешней резвости. Мы и сейчас кадим ее с четырех сторон, но уже не помним смысла – что мы тут не картине и символу предстоим, а Богу в непостижимой полноте, свидетельству служим, Евангельскому слову кланяемся.

Старухи говорят: «Чему вы нас учите? Мы вот и шестьдесят лет назад молились, а таких икон не было. В старину было иначе». И для них их старина уже единственная, а подлинную они не узнаю́т, как не узнаю́т в унисонном пении древность, более почтенную, чем воспоминания их детства.

…Епископы – серьезное испытание для Церкви. Когда умирает их учительность и вместо живой иерархии и умного порядка молитвы в епископе является только дисциплина, только буква, то народ начинает искать правду в юродивых, домашних прозорливцах – в самодеятельности.

Читал митрополита Антония (Блума). Какие у него замечательные примеры из Григория Сковороды, что нужное не сложно, а сложное – не нужно. И как чудно верна смешная для нашего слуха, но глубоко верная для духа Церкви подслушанная однажды владыкой рекомендация африканского священника, когда он представлял своей черной общине белого миссионера: «Не смотрите, что он бел, как бес, зато душа у него черная, как у нас».

Девяностолетний отец Николай внимательно глядит во время канона в Лазаревском храме на отца Зинона, пытается уловить смысл и не может, и забывает руку в начале крестного знамения. Или в середине его. Плачет в унисон – «шестым гласом».

Отец Анания докладывает о готовности к службе, прикладывая руку к скуфье – старый вояка. И все жалуется на боль в желудке: раньше пять бутылок кагора выпивал – и ничего, а теперь в восемьдесят лет полбутылки – и уже маюсь. С чего бы это?

Вернулись в келью и тут же, словно намолчались, заговорили сразу и обо всем.

– Да кто будет принимать эконома всерьез, когда он может залезть на поленницу и дразнить оттуда быка! Дети. А вернется Гавриил, этому бедному эконому непоздоровится за то, что слишком быстро переметнулся к владыке Владимиру.

И славит, славит любимого Диогена Синопского за разумность суждений и за близкую сердцу независимость. Хоть вот за это: когда Александр Македонский пригласил Диогена к себе, тот ответил, что от Синопа до Македонии ровно столько же, сколько от Македонии до Синопа: может, самому Александру нетрудно прийти, раз есть нужда. Умному Александру достало разума сказать, что если бы он не был Александром, он был бы Диогеном.

Вопрос: Вы познакомились с отцом Таврионом, когда он здесь служил?

В первый раз я приехала к нему в 73-м году. Тогда я в Челябинске жила, где был один храм на миллионный город. Было тесно, и мы хлопотали, чтобы разрешили строить новый храм или отдали под него музей. С этим вопросом были даже в Москве, но нигде не получали положительного ответа. Это были 70-е годы, когда наоборот храмы закрывались, тяжелое время было. А мы вдруг вздумали еще просить храм… Когда мы приехали сюда, к отцу Тавриону, и пришли к нему на прием, я стала рассказывать, как мы были во всех этих инстанциях, которые против нас, а он сидел и улыбался. Видимо, такой был довольный, что нашлись люди, которые еще поднимают головы. Как говорил наш покойный архиепископ Свердловский и Челябинский Климент: «Одно хорошо, что вы не положили голову и не ждете, когда топор опустится». И отец Таврион радовался за нас, что мы действуем. Тогда он сказал мне: «Сама ничего не делай, Господь тебе укажет путь». Ну, я уехала домой, на работу пошла, а потом думаю: «Сколько я буду работать? Приду в трудиться». И уехала в Тобольск. А здесь, в Елгаве, была моя сестра и написала отцу Тавриону, что я ушла с работы в церковь. На что он написал мне записочку: «И у нас найдется». Я получила это письмо от старца и сюда приехала. Батюшка меня принял, но сразу не взял в свой домик. Потом мне дал послушание – ответы давать на письма, переводы, телеграммы. Поэтому я у него письмоводителем была.

Вопрос: Что запомнилось из тех, первых времен?

Батюшка читал мысли, как листья книжки. Такой пример: он принимает, а я в другой комнате сижу и слышу, что, видимо, женщина жалуется, что сыну изменяет женщина. Отец Таврион говорит: «Ох, эти женщины, ох эти женщины…». А я сижу и думаю: «Ну, так ведь бывает, и мужчины изменяют». А он мне отвечает: «Да, бывает» (общий смех) . Батюшка, прости, но это так же было, я и не знала, что придет время, я буду о святости твоей говорить, батюшка, ты же святой человек. Или такой маленький пример: он любил, тех, кто вокруг работал, чем-то, да утешить. Один год арбузов было много. Привезли большую машину арбузов и вечером все приходят с работы, говорят, кто что делал, а я там сижу, пишу. Всем по кусочку арбуза дал, а мне нет. Ну, я сижу, обиделась, значит. Потом сама себя успокаиваю, что ты никогда арбуза не ела, что ли? Он через некоторое время приносит кусочек, говорит: «На, не плачь» (общий смех) . Он еще с юмором был.

Вопрос: Да, святые они такие, с юмором.

Так что он читал наши мысли, как листья книжки.

Вопрос: Матушка, вы не помните москвичей, которые приезжали?

Много очень приезжали, всех не вспомнишь, я все сидела, писала, что они закажут. Помню тех, кто здесь работал, но они уже отошли ко Господу …

Вопрос: Молодые люди приезжали из Москвы?

Из Москвы? Да, очень много приезжало, очень много. Я как-то батюшке говорю: «Батюшка, у нас и академия, и семинария, и регентские курсы (смеется). У нас был состав – и неграмотные, и среднее образование, и высшее образование. Говорю, «наш приход, батюшка, это весь Советский Союз. Вся страна». Думаю, вот отовсюду посылки идут, только из Средней Азии, наверное, нету. Не успела подумать – из Ашхабада пришла (смеется) . Со всех концов страны, с Камчатки даже, отовсюду принимали посылки. А потом я им писала, что получили в исправности и молимся.

Вопрос: А как батюшка служил литургию?

Он служил литургию очень живо. Пели, значит, мы, сестры, только нас мало было – две или три, а с этой стороны все паломники – на два хора пели. Ну, иногда, соберется народ, кто может петь – ничего поем, а другой раз ничего не получается.

Вопрос: Паломники…

Да, паломники (смеется) . Мне надо было как бы руководить, а я сама ничего не понимаю. Я многому не училась. Батюшка очень высоко служил, у него голос высокий и мне сказали: «Ты, пой как он дает возглас». Он высоко – я тоже высоко. Ну и вот, ничего служба получится, то есть пение наше – я бегу вперед батюшки, открываю ему дверь и думаю: «Батюшка сейчас похвалит». Он заходит и говорит: «Хм, любовались …». И всё. А когда не клеится пение, думаю, сейчас батюшка придет и скажет: «Ну-у, как пели». Он заходит и говорит: «Красота»! А почему красота? Потому что не клеилось, и мы молились «Господи, помоги нам!» А когда клеилось, мы не молились, а любовались собой (смеется) . Я, значит, открою двери и дрожу, когда плохо получается, а он: «Красота, красота». Я не знаю, что и сказать (смеется) .

Вопрос: Когда же вы успевали? Литургия каждый день и вечером служба…

Батюшка вставал в четыре утра, иногда говорил мне, чтобы я постучала в окно ему, разбудила, когда он сам не встанет. Приходил, тут же проскомидию совершал, а потом на исповедь подходили, и я писала имена, а к батюшке подходили на разрешительную молитву. Он на ектенье только о тех молился, кто был записан на причастие. А так он не читал …

Вопрос: То есть на причастие записывали?

Писали имена тех, кто идет на причастие, и он на ектенье на литургии молился. Он так говорил: «Священник читает, читает, читает молитвы, а молящиеся стоят с ножки на ножку, с ножки на ножку переминаются». А потом говорил, не приходите рано, жалейте свои ножки, батюшка-то рано придет, а служба в шесть начнется.

Вопрос: А сколько длилась служба?

К восьми уже в Елгаву успевали уехать на работу. Быстро. Батюшка так службу вел, больше пели мы, весь народ. «Придите, поклонимся» -- все, «Святой Боже, Святой Крепкий …» – все. И во время литургии, и, в общем, «Милость мира» пели. И вот однажды вышли, я уже говорила при воспоминании, и мне что-то так пелось хорошо на душе. А он вышел и говорит: «Олимпиада язва хора». Я и рот разинула (смеется). Иду домой, думаю, что такое батюшка сказал? А оказывается, когда батюшка умер, на нас началось гонение, кто чтил батюшку. И в первую очередь на Олимпиаду… Он предвидел, батюшка-то всё, предвидел мою жизнь. Когда приехала первый раз, зашла здесь в храм деревянный, а там такая красота по сравнению с нашим маленьким храмом, где стоишь, бывало, и руку не поднимешь крестное знамя сделать. А тут цветы, свечи горят, на полу ковры, дорожки. Я восхищаюсь, как он любит Бога. Он вышел и говорит: «А как Его не любить?». И привел пример из своей тяжелой жизни. Думали ли вы батюшка, что вот сейчас я буду здесь говорить …

Вопрос: Многие же к нему за исцелением ехали?

Он исцелял, конечно, много. У него был такой порядок – после службы к нему под благословение никто не подходил. Он принимал в домике. Люди уже позавтракают и стоят на прием. И мне было очень радостно, он говорил, чтобы я постучала, когда пора на прием. Я как постучу, он выйдет и говорит так ласково, что я не могу так сказать: «Будем принимать». С такой лаской говорил, что я очень любила это слушать. Смотрю – там народ стоит, и мне настолько становилось на душе легко, тепло и радостно, что я готова была всех обнять.

И люди один за одним подходили, и он там уже беседовал спокойно, могли всё спросить. А ведь это уже было время такое, когда в других обителях священники нигде не принимали – 70-е годы… Здесь (показывает) была баня, приезжали паломники, могли в бане помыться. Кормили три раза в день – после литургии, обед и вечером после вечерней службы. Когда он пришел сюда в пустыньку, был только храм, а в храме – посреди железная печка и всё. И он все здесь поднимал сам. А тогда еще материалы трудно достать было, чтобы строить надо какие-то документы и прочее и прочее. И всё это батюшке удавалось его молитвами, и сам он тут трудился много, сам с таксистами ездил, покупал эти кровати, постельное белье – все, что сейчас есть. Много он потрудился, чтобы эту пустыньку восстановить, и я вот отцу Евгению (Румянцеву) говорю: «Батюшка, я опять выскажу свою обиду, было сто лет пустыньки и хоть бы слово сказали, что эту пустыньку возродил отец Таврион». Да если бы не отец Таврион, не было бы этого ничего! Он это всё сделал.

Вопрос: Господь-то знает…

Знает, да, Он это всё знает, но вот я грешница до сих пор… Дорогой батюшка, сколько ты сделал, сколько ты перестрадал. Он же сам мне и говорил, когда я пришла к нему последний раз на благословение. Он лежит, я на коленки встала, а он говорит: «Ты знаешь пророчество о пустыньке»? Я говорю: «Нет». – «Будут ясли, будут овцы, а ясти будет нечего». Ну, вот сейчас многое выстроено и сестер много, а слова Божьего нету. А я тогда не поняла, как это есть нечего… Сейчас и народ-то не едет, а тогда со всей страны ехали, он очень жалел, что в такую даль люди ехали. С Дальнего востока, отовсюду. Народная молва, как морская волна – один съездит и другому скажет, и все поехали, потому что могли все вопросы решить, да ещё такой приём. Потом он говорил, некоторые съездят в одну обитель, там, в Киево-Печерскую Лавру, а потом сюда приедут. Он говорил, все деньги там израсходуют, а потом…

Вопрос: …за молитвой сюда.

Да (смеется). А сюда приедут и тут рай.

Вопрос: Матушка Олимпиада, а как вы думаете, почему сейчас людям так трудно придти в храм?

Еще во времена страшных гонений старец говорил, что придет время, будут открывать храмы, золотить купола, будет свободное вероисповедание, всё для того, чтобы, когда Господь придет судить, не было отговорки, что не было возможности ходить. Я помню, работала и преподавала по совместительству, так меня попрекали, что я общаюсь с молодым поколением, а это несовместимо… А я только отвечала, что – это любовь. Только этим оборонялась.

А сейчас храмы есть, а где народ? Нет народа. У нас в Елгаве два храма, а тоже нет каждый день службы. Но всё равно, слава Богу, что храмы открыты, и есть куда придти… Я вот недавно была в Петрограде в парке Победы, а там был когда-то кирпичный завод, где сжигали всех погибших во время блокады. А теперь там храм построили Всех Святых, я в этом храме была, молилась и мне казалось, что мои умершие со мной молятся. Там каждый день служба утром и вечером, но народа все равно нет.

Вопрос: Отец Таврион умел вдохновлять людей для богослужения.

Он ведь сколько призывал людей активно участвовать… Приедет, бывало, человек никогда ничего не читал, а батюшка дает Шестопсалмие, говорит: «Иди, читай». А он ничего не понимает с листа, растеряется, как уж там читает… Сестры, конечно, сердились на батюшку, что он вот так дает, а потом этот человек пишет письмо, он уже приехал домой и уж чуть не псаломщик. Вот так. Или вот одна женщина приехала с мальчиком, говорила, что он немножко заикается. А батюшка дал ему читать Шестопсалмие. Он читал, заикался, бросил, я даже плакала за него, жалко стало. Через некоторое время прихожу в храм – дьяконом служит, голос такой! Вот как батюшка прославлял людей... В общем, он старался, чтобы народ участвовал в службе, и он в ней действительно участвовал.

Вопрос: А у него было какое-нибудь любимое песнопение?

Любимые песнопения были во время литургии, перед причастием пели всегда (напевает) « Аще и всегда распинаю Тя…», «Воскресение Христово видевши», «Милосердия двери отверзи нам», и в это время батюшка открывал Царские врата и выходил с Чашей. А вечером вместо кафизм пели нараспев акафисты или Божьей Матери, или Спасителю, или святителю Николаю. Очень любил он акафист «Слава Богу за всё», сам его читал… Он говорил: «Что вы едете? У нас тут нет никаких таких архитектурных зданий или ещё там чего-то такого, а вы едете?» А едет народ, сам участвует и выходит из храма радостный, что сам поет, и он теперь будет ездить и ездить пока сможет.

Вопрос: Многие же из года в год ездили.

Как-то я дверь закрываю, а одна старушка уходит и говорит «уж, наверное, не придется больше приехать», а я её утешила, говорю, ещё прилетите. Прошел год… (смеется) … приходит и говорит: «А вот и я!» (смеется) … А одна псаломщица батюшке письмо писала из Казахстана, где она на поселении была в селение Федоровка, что ее уже на санках зимой в храм возят, потому что сама ходить не может и все такое. Ну, ладно, я почитала это письмо и все. А летом приезжает она. Вот это ходить не может!

Батюшка, видимо, мне давал, как я сейчас понимаю, многие письма читать, знал, конечно, что я буду рассказывать… (смеется)… Один раз читала письмо, там страшно так женщина пишет, что раковое заболевание, как она страдает. Батюшка мне говорит: «Ты ей то-то в передачку собери». Я собираю, отдаю женщине, она той везет, а я про себя думаю: «Какая там передачка, человек смерти ждет, а батюшка ей то-то и то-то насобирал». А она исцелились. Батюшка умер, а она живет.

Все, кто у нас был, приезжали к себе домой, а потом посылали сюда посылки продуктов. Деньги нельзя было переводами, так спрячут в посылку. Да и переводы были. Даже если перевод получили, надо переписать имена и за них молиться. У меня даже всё тело заболело записывать эти имена. Мы вставали, я сказала, в четыре часа, потом шли на службу, там стояли, синодики читали, и иногда так плохо себя чувствовала, что, думала, хоть до причастия дожить. А причащусь – забываю про всё. Приду в домик, батюшка пойдет отдыхать, а мне там лампадки зажечь надо, к приёму приготовиться, и забуду, что плохо было. И, конечно, силы давала благодать батюшкина, он такой был подвижный, что я не успевала за ним …

Вопрос: Быстро ходил он?

Быстро, все в движении, как-то на кухне полотенца повесила беленькие – одно, другое. Он вышел и говорит: «Хм, нечем руки вытирать», принес какую-то тряпку – повесил (смеется) . Он был очень аккуратный, любил всё красивое, ризы особенно… А вот тот год, как ему умереть, сильные дожди были. Он болел, а они все лили, лили … И когда он умер – все прекратились, а во время отпевания так сверкало солнце …

Вопрос: Под Преображение он скончался? Получается, что он на Троицу последний раз служил и потом уже не выходил из кельи?

Ну, да, отец Евгений (Румянцев) уже служил в то время, его причащал, приходил. Еще сестричке батюшка сказал, как его одеть, а то говорит: «Умру, не будет никого из священнослужителей, которые знают, как меня одевать». А она подумала: «Ну как так, так много к нему ездят, его почитают и никого не будет»… А действительно один о. Евгений был. Утром мы пришли на службу, помню, без пятнадцати семь он умер, пришли на службу, и о. Евгений нам объявляет, что сейчас о. Таврион отошел.

Вопрос: Он был с ним, когда батюшка отходил?

Нет, никого не было. Даже вот этот юноша, который сейчас книжку написал, отец Владимир Вильгерт, он даже был в это время в пустыньке, но ему не сказали. Вот настолько его поставили последнее время в изоляции. Нас никого не допускали. Тогда гонения уже были, его устроили те, кто раньше его окружали.

Вопрос: А сейчас у вас есть связь с теми, кто к о. Тавриону из Елгавы приезжал?

Да, вот когда будет 13 августа день памяти, приедут из Таллина. Они в прошлом году приезжали и в этом году обещали приехать.

Пустынька под Елгавой, по дороге к могиле о. Тавриона, июль 2010.

Мои жж-шные френды, словно сговорившись, пишут различного рода обвинительные посты в адрес РПЦ. И на фоне всего этого вспомнилось мне, как брала я однажды интервью у одного из наших православных батюшек.

Дело было под Рождество. Это был первый номер газеты, который выходил в Новом году и наполнять его, из-за дурацких десятидневных каникул для всей страны было совершенно нечем - люди празднуют, пресс-службы в отпуске, никаких судьбоносных решений не принимается… Вот мы и решили к Рождеству порадовать православных товарищей откровениями от священника. Храмов у нас в городе три. Решено было «отловить» для интервью одного из настоятелей. Я, правдами и неправдами, добыла номер сотового одного из них и договорилась о встрече в воскресенье. «Я там как раз обряд крещения проведу, а потом с вами поговорю», - пропыхтел в трубку батюшка.

Как я добиралась до этого храма - история отдельная. Он начинал «работать» ещё в советские времена, вёл полуподпольное существование, а потому переоборудован из обычного частного дома и находится в *** города, на улице с красивым названием, призванным увековечить на карте Комсомольска поэта Лермонтова.

В общем, порядком замёрзнув, я таки дошла до церквушки. Как и было обещано, там шёл обряд. Перед священником, наряженным во что-то торжественно-золотистое (не разбираюсь я в фасонах церковной одежды), стояли человек шесть, а он читал им проповедь. По-моему, внимательно слушала лишь одна женщина в летах, остальные откровенно скучали, а девочка лет пяти так и вовсе передразнивала батюшку, прыгала вокруг мамы и вертелась волчком. Всё это продолжалось довольно таки долго, так что, я немного отвлеклась, рассматривая роспись стен и купола. Из состояния некоторой загипнотизированности меня вывели слова, произнесённые истеричным женским голоском. Мамаша той самой вертлявой девочки, едва ли не держа священника за грудки, вопрошала:

– Батюшка, а мой крест где?

Тот же, благодушно отвечал, что крест найдётся, вот только таинство завершим, но барышня не отставала. В итоге, доведя церемонию до конца, настоятель был вынужден вступить в объяснения с ней и её решительно настроенной матерью, а я, наконец, поняла, в чём дело.

Перед тем, как принять крещение, все, желающие пройти таинство, сдали батюшке заранее заготовленные крестики, которые он должен был принести потом в храм на специальном подносе. У остального народа они были скромненькие - серебряные, а у истеричной барышни - «золотой на 6 граммов», как она сама вещала, плюс цепочка. В итоге, все кресты добрались в целости и сохранности, а именно этот потерялся куда-то. И вот теперь дамочка и её мать требовали найти пропажу, да ещё и чуть ли не в открытую обвиняли батюшку в воровстве и грозились вызвать милицию.

Тот аж посерел. Извинился передо мной, позвал всех, кто служит в храме и срочно велел искать злосчастное золотишко. Две дамы (одна из которых, заметьте, за 10 минут до этого была крещена тем самым священником) тем временем громко обсуждали, что никому нынче верить нельзя, раз уже и в церкви воруют. Мой батюшка становился всё бледнее и бледнее, но в разговор не вмешивался. Тут в храм вбежала одна из женщин:

– Нашли, батюшка, нашли! Николка-уборщик у тропинки в снегу заметил, как цепочка блестит.

Дрожащими руками священник принял крестик и надел его на недовольно кривящую губки барышню, которая не преминула подпустить яду:

– Спасибо, конечно, но всё-таки странно, что именно мой дорогой крестик в снегу оказался, а не какая дешёвка…

И так мне, знаете, гадко стало и противно, что захотелось этой девушке врезать. Я сама не могу отнести себя ни к адептам православия, ни к поклонникам любой другой религии, но от такого отношения мерзко становится всегда. Боже мой, девочка, ты только что, если так можно сказать, вошла в веру, и ввёл тебя именно тот, кого ты в краже обвиняешь… Ну, в общем, я еле сдержалась. А у батюшки на лице просто было какое-то смирение. Он поблагодарил Бога, что тот пропажу отыскать помог, да и отпустил скандалистку с миром, а потом, облегчённо вздыхая, уже и со мной поговорил…

Статьи по теме